Книга Король говорит! читать онлайн

Король говорит!
Автор: Марк Лог Питер Конради
Жанр: Историческая проза
Аннотация:


НОЧЬ В БЕЛОМ БАРХАТЕ Трэвис шел по берегу моря, по белому, как жемчуг, песку, а море ложилось к его босым ногам серебряными монетами. Большие коричневые ботинки, как нашкодивших щенков, он нес за загривок; было холодно; над портом вдалеке, как над белыми горами, как траурный кортеж, собирались тучи: «не жди ничего хорошего, город», — словно хотело сказать небо; а Трэвис всё шел и шел, и с ним мир разговаривал по-другому. «Эй, Трэв, — шептало море, словно соблазняя на самоубийство, — здесь неподалеку от берега две сотни лет назад галеон потонул — сколько там вещей!.. и все красивые, ручной выделки, резьба и всё такое, — как комнатка красивой девушки… Хочешь?» Но Трэвис не хотел сокровищ: истории про утопленников и далекие маяки ему нравились больше; «нет; расскажи, почему он затонул»; море зашипело, словно чайник «Тефаль», но не рассердилось — как можно сердиться на своего повелителя; и покорно повело свой рассказ, будто кот Баюн пошел по цепи. На каменной набережной же о Трэвисе шел посторонний разговор. — Видишь того парня? В шарфе красном до земли, и босой еще, совсем спятил, в такую погоду, — молодой человек в сером пальто выгуливал пекинеса, остановился в кафе на набережной — синие зонтики, пиво, пицца, фиш-энд-чипс в бумажных промасленных конвертах; увидел Трэвиса и спросил бармена. — Ну, — сказал тот, протирая стаканы; основательно, будто смысл жизни обдумывал. — Он каждый день здесь гуляет, как и вы… — Это сын Януса Сибелиуса, — бармену это ничего не сказало — он не читал. Молодой человек с пекинесом опешил, будто кто-то микроволновкой пользоваться не умеет. — Ты что, это же композитор киношный, самый богатый и знаменитый; у него «Оскаров» — как у нас с тобой мелочи… А это его единственный сын. Он слабоумный. — Да ну, — стаканы засверкали без солнца — самодостаточные вещи. Бармен посмотрел сквозь них на владельца пекинеса, увидел без искажения и решил, что его долг на день перед миром по красоте выполнен. — Да правду тебе говорю! — молодой человек очень нервничал; бармену явно было скучно, а для молодого человека эта история была самой необыкновенной, таинственной, настоящей, он любил о ней думать, как некоторые люди думают о смерти Монро или Хита Леджера или об исчезновении Ричи Джеймса Эдвардса, вместо ужина; такая форма самозащиты — разгадка. — Его зовут Трэвис. Он ни разу не ходил в школу, а ему семнадцать; он не умеет читать, писать, считать; и почти ничего не говорит. Я всё знаю, потому что три года им продукты привозил; сейчас женился, ушел месяц назад на новую работу, к тестю; но, думаю, с тех пор ничего не изменилось: Трэвис все дни только и делает, что гуляет по морю, смотрит телевизор — одни мультики — и играет со слугой в шахматы. — А родители? — наконец снизошел бармен. Говорить о посторонних он считал бесполезным, но делать-то всё равно было нечего; а молодой человек уже две кружки пива купил и хот-дог своему пекинесу. — Мать от него отказалась почти сразу, как стало ясно, что он странный; она модель — зачем ей проблемы? А отец ему построил дом, на Черной скале, знаешь? — Из стекла который? — Ну, — молодой человек оживился, почувствовав интерес, как другие чувствуют деньги, — кто-то из врачей заметил, что мальчик любит смотреть на море; и тогда Сибелиус построил этот дом. Отдал мальчика на воспитание двум старикам — кухарке-мексиканке и камердинеру; а сам туда редко приезжает, раз в год, дай Бог. Приедет, книгу почитает; походит с сыном по пляжу, а тот всё молчит; и уезжает через неделю. Кому приятно — слабоумный сын… — Шахматы вообще-то сложная игра, — заметил осторожно бармен, словно складывал башню из карт. — Ну… я всегда думал, может, он гений — странный такой, как Дастин Хоффман в «Человеке дождя»… — и молодой человек, рассказав весь сюжет, подмахнул третью кружку пива; бармен задумался о несправедливости жизни: у здоровых людей нет ничего, а аутичному сыну знаменитости только море и нужно, которое есть и так — у всех; а Трэвис тем временем дошел до конца пляжа — дальше начинался порт, корабли, запах рыбы и много людей, которые будут спрашивать, что семнадцатилетний мальчик в старом пальто и длинном шарфе делает не в том, где ему положено, месте; потому он повернул назад; опять прошел вдоль старой пустынной набережной; и возле Черной скалы надел ботинки — Кармен терпеть не могла, когда Трэвис гулял босиком. Она шумела, как готовящаяся начинка для чимичанги; всплескивала руками и охала, а потом тащила пить чай с медом, а он мерзкий, хуже чая, в который упало что-то жирное; вообще он предпочитал кофе со взбитыми сливками и горячий шоколад; Кармен в общем-то готовила ему шоколад по первому требованию — настоящий, мексиканский, с перцем чили, на крутом кипятке; но вот если простуда, то надо чай с медом, — прочитала где-то; русский рецепт. Скала называлась Черной от простого: камень её действительно был абсолютно черным. И еще раньше на ней стоял маяк; говорили, что на нем кого-то убили, и с тех пор огонь не горел, сколько бы его ни разжигали; маяк снесли, и место стояло пустым, пока пятнадцать лет назад участок не купил мировая знаменитость композитор Янус Сибелиус. И построил на скале дом из стекла — как и вспомнил бармен. Стен в нем не было — только крыша из сверкающего легкого металла, словно летела серебряная птица да решила отдохнуть. Вместо стен — огромные окна, и виден в них был не мир, а только море. Оттого, может, и глаза у Трэвиса странные — и не серые, и не синие, не зеленые и не карие; а цвета погоды — какое море, такой и цвет. К дому вела длинная железная лесенка; в бурю слуги боялись, что её снесет; но она только дрожала и звенела жалобно, а наутро была на месте — цеплялась за скалу, как плющ. Вся в морской соли — Трэвис чуть не навернулся; в доме пахло фасолью, томатами, красным перцем, словно кто-то принес в носовом платке кусочек мексиканских улиц. — Явился, — сказала Кармен, — ну-ка быстро руки мыть… Слуг Янус Сибелиус подбирал долго и не по объявлениям. Кармен служила у его матери; стара она была невероятно; как предмет, а не как человек; смуглая, огнеглазая, от цыган, что гадают всю правду; муж её был намного младше. Внуков было у неё — не перечесть. Но Трэвиса она любила больше всех своих. «Никакой он не слабоумный, — твердила она мужу, когда тот так хотел посидеть и спокойно почитать газету, — он умнее нас с тобой, вместе взятых». Загадки она в нём не видела — только ребенка, которого бросили родители. Трэвис мыл руки — широкие, как пристань для рыбацких лодок; тающие на воздухе и скользкие, как банановая кожура медузы, рябь между досками; и еще запах: рыбы, соли; свежести, пронзающей шпагой, — похоже пахнут еще розовые розы; вода падала с рук звеня. — Твой любимый гуляш, Трэвис, с тмином и кукурузой, — Трэвис стоял в ванной; кафель на стенах из разноцветного стекла; время для него текло водой, как для других — песок; прошло уже полчаса, как он ушел мыть руки; в голосе Кармен слышался упрек, стук ногой о пол, будто он — мужчина и не выполнил своего обещания — жениться, вынести мусор; по мнению Кармен, есть холодную пищу — грех; а убийство и прелюбодеяние — «ну, это слабости и страсти, кто мы без них — животные». — Укроп, красные бобы, душистый черный горошек и самые лучшие томаты… А мясо, Трэвис! м-м, — она словно пела из Пуччини; и поцеловала в воздухе свои золотые пальцы. Трэвис улыбнулся. На самом деле гуляш он не любил, как и мясной пирог, и омлет с шоколадом, и тортильи с брынзой и оливками, и прочие вещи, про которые Кармен говорила, что они лучше всех и что Трэвис их «очень-очень любит»; Маркус тоже придумывал, что любит Трэвис, — и они с Кармен уже сами в это поверили; Маркус, который как раз только что вошел в дом, весь забрызганный северным ветром, — старый финн, выполняющий обязанности управляющего, камердинера, сторожа и посыльного. Но людям нравятся их придумки — это Трэвис понял и даже научился ценить; он слабоумный, нежный и не умеет размышлять; и только у моря и его отца не было никаких иллюзий по его поводу… — А мне, Кармен? Я тоже люблю гуляш, — старый Маркус трогательно выматывал себя из шарфа и многочисленных шерстяных платков: очень простуды боялся; больше, чем темноты и смерти. — И чай с медом. — Трэвис содрогнулся. — За поцелуй, — сказала Кармен; Маркус звонко чмокнул в щечку; они обожали свой мир — уютный и по полочкам; стеклянный дом, море и шахматы. Они все пообедали; потом Трэвис ушел в гостиную, накидал подушек на пол и включил себе мультики — канал для детей, только без звука; слов Трэвис не выносил; это еще хуже чая с медом; и так весь мир — ничего, кроме слов; хорошо, что море описать невозможно. Наступил вечер: в дом он входил полной грудью, как после грозы вдыхают озон, — всеми оттенками; немало художников мечтало об этом доме — один вид; Трэвис с Маркусом сели играть в шахматы; Кармен засобиралась домой. — Трэвис, ночью будет буря? а то я тюльпаны на балкон выставила, — Трэвис вскинул на неё глаза, оторвался от партии на секунду. Столик был восемнадцатого века: настоящее черное дерево, золотой лак, ножки в виде львов с глазами из мелких рубинов; Янус Сибелиус увидел его в антикварной лавке в Испании; за стеклянными дверями бушевала коррида, а он вспомнил северные глаза своего сына и купил не торгуясь. Шахматы из черного дерева в тон и слоновой кости; Трэвис — черными, Маркус — белыми; порой до утра; Кармен приходила с пакетами, полными еды, готовить завтрак, а они всё еще сидели; бледные от рассвета; и дивилась: «Вот ты — два высших, а в шахматы ни бум-бум, — говорила она мужу, — какой же он идиот? Достоевский твой идиот». Муж не отрицал; истории о Трэвисе превратились в сказание и наказание. Над столиком висела розовая лампа: с улицы казалось — звезда; в комнате — роза, что пахнет морем; а лицо Трэвиса в её свете казалось перламутровым; тонкое и грубое одновременно; будто кто-то начал делать из мрамора и алебастра восхитительные черты и не закончил, умер, накидав только. — Нет, — коротко ответил он и опять наклонился к шахматам, словно ушел в другую комнату. — Спокойной ночи, Кармен, — крикнул Маркус, — привет мужу и детишкам! — У меня внуки уже, — и дверь, впустившая ветер, соленый, будто из рыбной лавки пакет, закрылась за женщиной, не зазвенев; такое уж было стекло — не бьющееся, как молодые сердца. …Играли Трэвис с Маркусом в этот раз до полуночи. Получив шах и мат, Маркус сказал: «ну всё, харэ, мыть руки и спать» — и посмотрел испуганно на мальчика: не обиделся ли тот; но Трэвис хотел спать — партия была скучной; что-то они всю неделю повторяются, одни и те же шаги, как заколдованные, причем что он, что Маркус; кризис жанра; хотелось полежать в белой, сугробистой постели и послушать, что там — море? Трэвис знал, что однажды придет время выбирать; пока он был не наследником, а гостем; это хорошо; Трэвис был еще не готов — умереть или убить. Маркус вырубил везде свет — а вдруг всё-таки гроза, — запер двери, проверил сигнализацию и тоже лег; но спать ему было страшно: хоть Трэвис и знал погоду наперед, — может, по птицам, может, по цвету моря, — но в шторм Черная скала дрожала, как крепостные ворота под бревнами; и казалось, что дом сейчас тоже обрушится; Маркус постоянно представлял себе апокалипсис и в ужасе брел на кухню пить валерьянку и пустырник; но сейчас он довольно быстро заснул; и ему снилось, как это всё происходит: дом звенел, и сыпалось стекло, и женский голос, молодой и красивый, рвущееся шелковое платье, кричал: «Трэвис! о нет!»; Маркус подскочил в ледяном поту и услышал мужской, очень знакомый голос, орущий сквозь море, как сквозь оркестр тенор свою партию: «Маркус, старый идиот, да проснись же! отопри нам дверь!» Маркус схватил фонарик, всегда лежавший рядом, а халат шерстяной накинуть забыл; собачья преданность; открыл, пытаясь разглядеть сквозь дождь: — Хозяин, вы приехали? Простите меня, но ни телеграммы… Ничего не сказали, я не ждал… — Знаю, Маркус, это ты прости меня, — Янус Сибелиус, отряхивая волосы, плечи, руки от соли и воды, вошел в дом, а за ним — кто-то еще, тонкий, четкий, как картонный в театре теней силуэт, в длинном, средневековом совсем плаще. Старик закрыл дверь за их спинами, рев моря затих так внезапно, будто пьяный кто-то уронил проигрыватель с бетховенской симфонией; человек в плаще снял капюшон — Маркус наступил сам себе на ногу: это была девушка, молодая и хорошенькая, как вишневое пирожное. — Ну, здравствуй, Маркус, — Янус обнял старика, — ты в одной пижаме, простынешь. Старик поежился, засуетился у рубильника; а сам всё оглядывался и оглядывался, как птенец, — такой чудесной девушки он не видел никогда; просто красивую, это да, — Кармен в молодости; он был влюблен в Кармен до боли в руках, лет десять, верил, надеялся на что-то, как в сериале мексиканском, пока у Кармен не родился первый внук; тогда Маркус понял, что умрет одиноким. И еще жена хозяина, от которой Трэвис, — нельзя её винить в том, что она бросила Трэвиса; ей жить с ним было бы не под силу; да и ему с ней — ненадежно. Она была похожа на мадонну: длинноногая, смуглая как-то не по-человечески — золотая; будто её покрыли краской; манекенщица — не профессия и не призвание. А эта девушка словно ребенок, которого нарядили в честь праздника во всё кисейное и белое, а он забыл и играет в луже, — живая, непридуманная; положила зефирную ладошку на стену, будто проверяет на прочность; и стекло мгновенно, покоряясь, запотело сердечком… — Да, Маркус, познакомься, это Дагни — моя жена, — свет в прихожей включился, мягкий, зеленоватый, сразу превратив комнату в аквариум; Маркус охнул про себя: «жена»; после истории с рождением Трэвиса — ссора, расставание — не было слышно ни об одной женщине; но виду не подал — будто не знал ничего о любви и золотых рыбках. — Очень приятно, барышня, — солидно, словно адвокат. Янус засмеялся, снимая перчатки и помогая Дагни с длинным, сверкающим от соли плащом; мантия принцессы, уехавшей из своего королевства на западе — виноград, огненные закаты, осень, полная листьев и костров, — в страну, полную снегов и горячего грога. — Какая она тебе «барышня», болван? Она теперь мадам; и подай нам чаю в гостиную. А где Трэвис? «Она знает о Трэвисе?» И вдруг Маркуса скрутило приступом старческого ясновидения; «это к несчастью; и с ним, и с ней — к несчастью, когда они познакомятся». Лучше б желудочные колики. — Спит, — и тут же отпустило, словно таблетка подействовала. Янус кивнул и повторил про чай. Прошел молча в гостиную. Дождь лил и лил за стеклами, словно рассказывал длинные истории, одну за другой: одна капля — одна история; честный бартер; шоколад на пиво; «Трэвис, — подумал мужчина; и обернулся на молодую женщину с волосами цвета осенней листвы, — и Дагни». Теперь, если прислушаться, за извечным шумом моря — как зла — можно было различить шелест трав без камней и полет над ними птиц — неведомых, белых, словно сшитых из бархата… Женщина из сказки — королевская дочь… В год, когда родился Трэвис и ушла Пенелопа, узнав, что сын странный, он получил первую золотую статуэтку — за фильм об убийстве: красивая девушка шла домой, и её настиг человек, веривший, что он — дьявол; и дело расследует девушка-детектив; и при ней — парень-писатель, который пишет криминальный роман и собирает материал; и по ходу действия они влюбляются друг в друга; но ничего себе такого не позволяют; чудесные диалоги, смешные, острые; сплошное удовольствие; пока в конце девушка-детектив не оказывается жертвой маньяка; а маньяком — парень-писатель; такой нуар; и заключительный кадр — дождь ночной улицы, отливающий радугой огней, и красная туфелька с поломанным каблуком; фильм был прекрасен; успех — оглушительным; но Янус перестал верить в счастье. Пенелопа оказалась редкой сукой; а Трэвис рос не таким, как все; а Янус научился всё скрывать и быть одиноким. Он получал награды за каждую, чуть ли не настуканную пальцами по барной стойке мелодию, — и это было странно, как продать душу дьяволу пьяным, а потом думать, что же ты наобещал взамен; сидеть у белого рояля в темноте в дорогой гостинице незнакомого города и не знать, наказан ты — и за что, или, наоборот, благословлен — и на что… Сейчас Янусу было пятьдесят; но выглядел он на ранние тридцать; седые волосы и синие глаза — людям казалось, что он ослепительно красив; и ему порой тоже — в приемном зеркале, полном других гостей; Маркус принес чай, любимый хозяина: зеленый, китайский, с жасмином. Горький; без сахара; кроме как здесь, Янус больше нигде его не пил. «Ты не хочешь есть?» — спросил он у жены. — Совсем чуть-чуть, — произнесла первые слова в стеклянном доме Дагни. Маркус вытянул из кухни сморщенную шею, чтобы посмотреть, какая она, когда говорит. «Похоже, что в жизнь нашего хозяина внесли лампу…» — и нашел в холодильнике маринованного в имбире и соевом соусе тунца, салат из кальмаров, яиц и домашнего майонеза; хлеб с отрубями, персики; подал всё сразу, на большом хрустальном подносе, в гостиную, где они сидели. Потом пошел набирать ванны; готовить постель; и остановился у комнаты Трэвиса; руки, полные белья. У кровати мальчика всегда горел ночник; не электрическая, а на батарейках — на случай бури, когда отрубают свет, — такая же нежно-розовая, как в гостиной, как южный цветок, лампа; не то чтобы Трэвис боялся темноты — вскрикнул однажды в пять лет: море как раз назвало его своим повелителем и раскрыло дно, как шкафы; а Маркус решил, что это кошмары; Кармен принесла лампу. Старик стоял и смотрел на мальчика: так смотрят на любимых; что-то с ним теперь будет; у Януса наверняка появятся дети; потом обернулся продолжать обязанности и ткнулся в грудь Янусу. — Спит? — негромко, так пробовал белый рояль в чужом городе в незнакомой комнате — пара клавиш, — настроен ли… Маркус знал: сейчас Янус войдет, стараясь не шуметь; сядет у кровати, за лампой, в тени; и будет смотреть на Трэвиса час-два; словно на Джоконду какую. «И чего он там выглядывает?» — повторял он из года в год Кармен; а та пекла какой-нибудь торт и не слушала; но в этот раз Янус обернулся и позвал: «Дагни…» Она вошла. И Маркус ощутил дикий ужас: незнакомка так просто вошла в святая святых — чужую комнату со спящим там человеком; «Она же чужая; незнакомая; испугает; сломает»; и застыдился своего чувства власти над Трэвисом; она вошла тихо-тихо, Маркус так не умел; будто вплыл запах цветов; и старик увидел чудо… Трэвису снился корабль, большой пассажирский лайнер, тонувший в нескольких километрах отсюда, — завалил его не шторм, а человеческая халатность. Маяки рыскали по морю, пугая верхних рыб; но не доставали до катастрофы буквально пары метров; а корабль тонул, и море спрашивало Трэвиса, кого пожалеем. Трэвис колебался — ему было жалко многих; наконец остановился на молодой женщине с грудным ребенком; ребенок был незаконный, а девочка — католичкой; но глаза у неё были серые, как туман, и такие беззащитные, что хотелось приютить, простить и дать бульона. И когда он начал придумывать и искать средство для спасения — что-нибудь — дверь из резного дерева, как в «Титанике», перевернутую шлюпку, — как почувствовал, что ничего не видит, просыпается, необратимо, будто его кто-то тянет за руку. «Я вернусь!» — море плеснуло в лицо пеной, черной от придуманных вместе смертей, и погнало на единственную оставшуюся целой белую шлюпку девятый вал; «Я сказал, спаси её!» — прокричал мальчик и вылетел из сна; словно выплюнутый; и открыл глаза, и увидел над собой чужие — тоже серые; но по-другому, как бывает разным небо. В этих глазах Трэвис увидел незнакомый город; ничего не знающий о море; полный церквей и розовых, как его лампы, цветов на алтарях; в нём шел снег, похожий на бриллианты в свете старинных ажурных фонарей; и под ним танцевал другой мальчик, раскинув руки, ловя снежинки так восторженно, будто это и вправду были бриллианты… — Кто ты? — спросил Трэвис. — Я — твоя мама, — ответила женщина. — У меня нет мамы, — сказал Трэвис; они смотрели друг на друга — будто силой мерялись; а потом он сел на постели и увидел, какая она вся — незнакомая; в черном длинном платье из мягкой ткани; сидит на стульчике у края кровати; волосы цвета темного золота струятся по спине, как у святых на больших картинах; и такая она вся красивая; юная; нежная; а кожа у неё — как бархат. Белый-белый бархат… Оказывается, есть что-то красивее — моря… и это неправильно, нескладно, будто не выходит партия в шахматы; будто фигурки из слоновой кости и черного дерева вдруг ожили и убегают с поля с оскорбительными выкриками, не желая сражаться и умирать; и Трэвис остается один, а на другом конце поля их двое — розовая лампа и эта девушка. Неравенство. Она сильнее. «Это Дагни, Трэвис», — произносит Янус; его голос слышится издалека, будто он в тумане. Девушка смотрит на мальчика и улыбается. Он нравится Дагни. Правда, она не ожидала, что он такой взрослый; Янус говорил о нем, как о совсем маленьком; да и здесь все относятся к нему как к ребенку. Пижама в розовые медвежонки; волосы густые и темные, завитками на щеки, возле ушей, у шеи, только челка прямая, слипшаяся; темные ото сна глаза; и печальные, будто он видит за её спиной призраки любимых поэтов; и даже уже намеки на легкую небритость; аккуратную, настоящую, не клочками, как у подростков обычно. Маленький шрамик над верхней губой. Бежал по пляжу маленьким и упал, камень или раковина огромная, он не заплакал, не вскрикнул даже, была уверена она, просто вытер кровь рукавом. Некрасивый, но нежный, стремительный и крупный; принц-рыбак. Дагни наклонилась и поцеловала его в лоб, чистый, высокий, маркоаврелевский. — Да, я — Дагни. И теперь я всегда рядом, мой чудесный мальчик… Извини, что разбудили. Это я захотела с тобой познакомиться, не дожила бы до утра. Закрывай глаза, — Трэвис послушно закрыл, — спокойной ночи, Трэвис, — и еще раз поцеловала его в лоб; теплый, как нагретый камень, и его имя было для неё как шоколад, такое желанное и тайное, — хотелось слизнуть; и они вышли с Янусом; на цыпочках; закрыли стеклянную дверь, как шелковую. Трэвис заснул, Маркус заперся в своей комнатке и переживал падение режима; а они, как молодые, сидели в гостиной и ели; с хрустального подноса; «Тысяча и одна ночь». — Вкуснятина, — Дагни мастерит из всего салат, Янус улыбается всему, что она делает, — такой влюбленный; да и чудо свершилось: Трэвис сказал ей за минуту больше слов, чем ему за всю их с вместе — отца-сына — жизнь. — Ты ему понравилась. — Он мне тоже. Только он ведь совсем большой. — Да ну, он совсем мальчишка… ему семнадцать… — А мне девятнадцать. — Ну, ты — вампир, тебе внутри сто лет… Они целуются — долго-долго; море успевает успокоиться и рассказать Трэвису пару самых захватывающих агоний; потом выплывает луна — и мир кажется сшитым из белой ткани. — А как вы с ним проводите время? — они уже лежат на диване, полном подушек, алых, малиновых, вишневых; словно оттенки человеческих губ. — Гуляем по пляжу; он снимает ботинки и идет, молчит, словно слушает волны; а я смотрю на него украдкой. Ты заметила — он словно и красив, и некрасив одновременно? Так звучит порой несочиненная музыка; вечерами я смотрю на него прямо; когда он спит; как мы сегодня; Кармен и Маркус сплетничают на кухне, обсуждая почему, — мол, в отцовстве сомневаюсь; а я ищу эту несочиненную музыку… — Долго ты здесь живешь? — Дня три; не выдерживаю тишины… — Разве здесь тишина? прислушайся — море… — Дагни встала, платье прошелестело по ковру; этот звук Янус услышал, а море — нет; море молчало для композитора; Дагни погасила свет. И в дом вошли небо и море — серые, серебряные, сверкающие, как драгоценное одеяние из парчи; такая красота вошла в дом, что сердце у девушки замерло. «О, Янус…» «Что?» шепотом: «Давай останемся здесь жить…» — Так, значит, они здесь надолго? — спросил Маркус; Кармен печет лимонный вафельный торт; белый кухонный стол, столешница мраморная в форме огромного сердца — Янус привез десять лет назад с выставки авангардистской мебели из Нидерландов; стол завален цедрой, в мерных стаканчиках из цветного стекла сахарная пудра, сахар, мука, ванилин; горячий запах масла; Маркус сидит на самой тривиальной табуретке из сосны, на трех ножках, «Икея», насупленный, сгорбленный; похож на чучело хищной птицы, запыленное, из зоологического музея; в плохом настроении, как нынче с утра, сразу видно всю его жизнь, как на кушетке психоаналитика: мечта о страстной женщине, несостоявшееся отцовство, северное море. — Ты просто ревнуешь, — отвечает Кармен; руки у неё по локоть в муке. Ей не до мучений Маркуса; в конце концов, он постоянно недоволен, когда приезжает Янус, отбирает у него Трэвиса; вечная трагедия — считает себя настоящим отцом; а Кармен, например, счастлива: Янус мужчина хоть куда, дарит ей подарки и конфеты обязательные каждый вечер её детворе; и даже сейчас — «с женой»; непривычно на язык, как щепоть лимонной кислоты, — не забывает коробку — трюфеля в шоколадной крошке или со сладким коньяком внутри. Да и давно пора — сколько можно мотаться по свету со случайностями; пусть и славу, и богатство наживать; дом есть дом. Пусть и на краю света, Черной скалы, и из стекла; уже три недели Янус и Дагни живут в стеклянном доме; правда, почти каждый вечер уезжают в город — светские люди — на приемы, в рестораны, театр… Нет, что до Кармен — она в восторге; такие платья у этой Дагни; она актриса, ну, бывшая; театральная, а не какое-то там вам варьете; снялась в эпизодической роли у дяди в фильме — все остальные актеры знаменитые; и вот главный герой, преследуемый полицией, забегает в маленькое кафе, хватает хорошенькую официантку — и пять минут фильма головка Дагни крупным планом на его плече с пистолетом у виска; сережки из жемчуга, огромные серые глаза; рецензентов рвало восторженными прилагательными. На приеме в честь премьеры они и встретились — Янус написал музыку к фильму; а она была в белом бархатном платье — декольте, конечно, но не больше, чем нужно; никаких украшений, блесток — ничего, только белый бархат и Дагни внутри; и Янус влюбился; ну а Дагни решила, что он просто идеал мужчины, — это она сама всё Кармен рассказывала; всё из первых уст; и платье Кармен видела — какое богатство; какая красота; как белые ночи. А Маркус своим нытьем только навевает плохую погоду; приближается зима, ветер, как выйдешь из-за скалы на пляж, словно бандиты режут — по лицу, рукам, ух, бррр; но каждое утро они втроем — Янус, Дагни и Трэвис — идут гулять — по пляжу, по всей длине; вдоль старой набережной; говорят, из неё камни уже падают; администрации, конечно, наплевать, пока не зашибет кого-нибудь… Берут с собой фотоаппарат, плед, ветчину, сыр, шоколад, кофе в термосе, хлеб белый и варенье из морошки — Дагни его обожает, и Янус покупает где-то в городе; маленькие баночки, крышка тоже стеклянная, и написано золотом не по-нашему. Ну да ладно. Погода плохая. Море всё время серое, словно сердится, — с Маркусом в один цвет. — Что я, женщина, что ли, — бурчит себе. Конечно, раньше он всё с Трэвисом; а теперь даже в шахматы с ним Янус играет — и хорошо; проигрывает Трэвис постоянно, вскидывает глаза свои необыкновенные — теперь тоже всё время серые; словно серебристые порой; лунные; и черные ресницы вокруг как кружева; и кажется под розовой лампой почти красавцем; снова опускает вниз, к доске; запоминает партию, как рисунок на песке, и крупными пальцами составляет фигуры заново. Наполеон и его маленькая игра… — Конечно, ревнуешь, — и есть теперь, для кого готовить. Трэвис молчит всегда, ест всё, что дадут, не замечает ни перца, ни соли, ни сахара; Маркус всегда хвалит, и это скучно; а Янус и Дагни избалованные, забеганные по ресторанам, — правда, для Кармен это что сироты; и вот когда они хвалят, понимаешь, что действительно что-то умеешь; по утрам Дагни приходит на кухню — в белом пеньюаре: атлас, мягкий-мягкий, а не тот, что на подклады зимних пальто покупают, а вместо кружева серебряная вышивка по краю — две сплетенные розочки и птицы с огромными глазами; садится на край белого стула и кажется призраком из «Лючии де Ламмермур», если б не гренок в одной руке и кофе в другой. «Простая», — повторяет мужу Кармен по вечерам, а тот недоволен: слишком много героев в этом стеклянном доме, он не успевает запоминать; «та была похожа на мадонну, а эта — простая, как ангел». Ангел… Кто-то в доме из стекла на Черной скале думал так же. «Она ангел, — думал Трэвис и объяснял морю, почему так редко с ним бывает наедине: — Меня не отпускают» «Уйди сам. Ты же мой повелитель, зачем тебе кого-то слушаться?» «Но ведь он же мой отец» «А кто тебе она?» Трэвис вздыхал: «Я не знаю. Но она так прекрасна» «Знаешь, сколько красавиц мы с тобой утопили, что за сантименты?» «Но ведь она живая…» «Стоит тебе только захотеть, и она труп» «Нет, не хочу» «А чего ты хочешь?! В этом-то всё и дело… Ты ничего не хочешь; хочешь вздыхать рядом с ней, смотреть в её серые глаза; и играть с ним в шахматы. Да что с тобой, когда ты успел стать человеком?! Ты совсем забыл обо мне!» — и кидало к его ногам пену серебряными монетами… Три недели в стеклянном доме… Слишком долго, думал про себя Янус; свет словно лишал его сил; пусть пасмурный всё время; серый, серебристый, молочный по утрам, точно кисель, — он словно видел пальцы тумана, тянущиеся из моря по стеклу, закрывал глаза, считал до десяти по-фински — его научил Маркус, — открывал и видел медленно раскрывающееся, словно бледная роза, утро… Но однажды он, стоя на террасе — перила из черного металла, хрупкие, но прочные, как всё вокруг, как любовь Дагни, — услышал музыку — тихую-претихую мелодию, словно пел кто-то сквозь стиснутые зубы. Он напел её Дагни за обедом; «мне кажется, я слышал её раз сто; но очень давно — может, в детстве; может, это Моцарт? похоже на его «Колыбельную», да? или Битлз?» — и засмеялся, такой нелепой ему казалась ситуация: надо же, никак не вспомнить чье… Но Дагни никогда мелодии не слышала; тогда Янус подобрал на рояле — его привезли из Италии; красное дерево, подсвечники из золота; девятнадцатый век; сразу, как только построили дом; в прошлые приезды, напоминающие дождь, Янус наигрывал на нём свои песни из фильмов — но ничего нового; Дагни сидела на диване, вышивала, в белом свитере и брюках из мягкой шерсти — серого, как тающий снег, оттенка; ноги маленькие, босые, ноготки накрашены розовым, незаметным; подняла светлую голову и испуганно прошептала: «Боже, как красиво, Янус, — и всё еще шепотом, словно знала, что море наблюдает за ними, — как в ту ночь, помнишь? серебряную и белую…» — когда они только-только приехали; и казалось, будут счастливы… Янус заволновался. Он всегда искал мелодию — но не все, а одну-единственную; с которой можно получить не славу, а бессмертие; пусть даже это и есть условие потери души, мгновенная смерть. «Я слышу её, — говорил он Дагни, — вот здесь скрипки, тихо так, будто крадутся; а потом нарастают — и взрыв, что-то страшное случилось, страшное и прекрасное, и люди плачут…» — Ты циник. Тоже для кино? — Не знаю. — А ты как хочешь? — Хочу услышать её наяву, потрогать руками… — и глаза его синие так сверкали, что внутри у неё всё сжималось, будто она уже сидела в кинотеатре и скоро будет то самое место, когда люди плачут. — Для этого нужно уехать, да? Янус опускал голову. Он знал, что Дагни безумно нравится стеклянный дом; дом из песка и тумана; но он его ненавидел; а Трэвис стоял за стеклом и слушал. Лицо его напоминало первый снег, выпавший ночью, — никаких следов… — Где Трэвис? — спросил Янус Маркуса; они просидели с Дагни у тарелок полчаса, а Трэвис так и не явился ужинать. Янус заглянул в комнату Трэвиса, полную розовых вещей; постель была смята, как будто на ней лежали, задрав к небу ноги и читая безмятежно любимую книжку; но Трэвис не умеет читать. — На море, наверное, гуляет по пляжу, — Маркус смотрел в сторону; на тень Януса. — Поздно уже, — Дагни посмотрела на часы; серебряный браслет, серебристое платье, белая рука на косяке двери, хмурится; мамаша… — Трэвис всегда знает, какая будет погода, он с морем запанибрата — чего ему бояться, — Маркусу даже нравится предчувствие ссоры. — Запани… как вы сказали? — и Дагни смеется, будто жемчужное ожерелье рассыпают; предчувствие уходит, и тут возникает будто ниоткуда Трэвис, молча, — он всегда молчит, но его молчание чувствуется; лучше, чем слова умеющих хорошо говорить; волосы у него мокрые и блестят от соли; пальто тоже мокрое, будто он стоял в море по колено и о чем-то просил. Все начинают суетиться, хлопотать, сдирать с мальчика одежду, тащат сухую; Янус надевает сыну белые шерстяные носки, Дагни держит толстую керамическую чашку с раскаленным чаем; лимон, мед, малина — всё; Маркус гладит пижаму. Потом Трэвис сидит у телевизора и смотрит мультики… — Я не могу, — говорит ночью взрослый мужчина с синими глазами; девушка тоже не спит; слушает его дыхание; а он — её; будто прячутся; потом Янус садится на постели и включает ночник — цвета желтого чая, бахрома золотая. — Я не могу, — повторяет Янус, — какой в этом смысл? Он всё равно не разговаривает с нами; ни с кем не разговаривает. Только смотрит иногда на тебя, словно видит; но этого мало… А я хочу неба, синего неба, Дагни, милая, пойми, прости; я не могу жить здесь; я построил этот дом не для себя, а для него — брошенного сына; он молчит всегда и смотрит на море; врачи сказали: «слабоумный»; да какой же он слабоумный? в шахматы играет, одевается сам, ест — тоже; я думаю, он просто злодей; просто скрывает что-то, что нам не дано; может, он подменный — эльф там или инопланетянин; однажды за ним прилетят и унесут; может, тогда он скажет что-нибудь, прокричит, пойдет бриллиантовый снег… Не смейся надо мной; я боюсь своего сына. Я рассказал тебе, что у меня есть такой сын; что он живет на краю земли в этом странном доме; ему нравится море; он родился над ним, в самолете; и в роддоме над кроваткой висела картинка — копия Айвазовского; тоже ночь — как та, что ты любишь вспоминать; полная белого бархата и серебра; и он не плакал — всё время смотрел на неё, и глаза его были полны мрака; когда он спит, я наклоняюсь над ним и пытаюсь угадать — что в нём? о чём его лицо?.. Он молчал и сидел растерянно, замотавшись в одеяло, будто заболел; Дагни закрыла глаза, сжала зубы, потом повернулась и улыбнулась, и обняла; ей было так жаль его; какой он одинокий в своем мире, не пускает её; что там? Гостиничный номер с белым роялем… — Я хочу написать эту музыку, — наконец говорит он сокровенное желание; будто она не знала; и девушка-возлюб-ленная обнимает и говорит: «всё будет хорошо; мы уедем, хочешь? конечно, уедем»; прижимает голову к груди; и так они сидят ночь при свете желтого ночника: он — слушая себя, она — его… «Какая странная она, эта музыка, ни на что не похожа; будто твои волны; будто сотни страдающих душ», — говорит назавтра утром морю Янус; старый композитор; «отличная, — отвечает море, — что тебе еще нужно? только убирайся побыстрее отсюда»… Янус в городе, покупает билеты; до большого города на другом конце земли, где сейчас весна; и всюду тысячи сладко пахнущих роз; и даже варенье из лепестков на рынке можно купить. У Кармен там родственники, она просит передать письмо. Дагни складывает платья; обычные в чемодан; нарядные на постель: серебряное, из парчи, легкой, хрупкой, как паутина в росе, вырез на спине; шелковое, синее, яркое, такой абсолютный цвет, будто смотришь на мир сквозь цветное стеклышко — от синей бутылки желаний Брэдбери, к нему сапфировый набор — свадебный подарок Януса — серьги и колье; черное платье с отделкой из куницы — вокруг открытых плеч; красное-красное, как сердце, огонь и рубин, двойное — снизу блестящее плотное, сверху шифон; золотистое, словно желтая роза, со шлейфом и специальным для шуршания приспособлением внутри складок: «называется фру-фру», — хохочет Дагни; и самое красивое — из белого бархата; рядом стоит Кармен. — Вот это… — говорит Кармен, указывая на белое. — Кармен, я еще не спросила. Какое самое красивое? — Вот это, — повторяет Кармен. — А я думала, вы страстная женщина, думала, вам понравится красное. — Самое красивое то, что напоминает самое красивое. — Да вы и вправду цыганка, славная цыганка, — говорит медленно Дагни и складывает платью длинные рукава крестом на груди — не хочу с вами разговаривать, говорит платье. — Иногда мне кажется, что я в нём — Жанна д’Арк, — но это глупости; она носила доспехи… а не платья… первая суфражистка… — Вы грустите, — понимает Кармен, — вам уезжать не хочется? — Не хочется, Кармен. — Странная вы девушка, госпожа Дагни. — Почему, Кармен? Мечтаю стать Жанной д’Арк? Умереть за право носить штаны… или доспехи… — Это странное место; здесь мало кому нравится. — Почему? Дом словно из сказки